CqQRcNeHAv

АВТОБИОГРАФИЧЕСКИЙ ОЧЕРК-Русаков Вадим Иванович

1995

Написано по просьбе урологической клиники Варшавской медицинской академии для музея

Русаков Вадим Иванович родился поздним морозным вечером 16 декабря 1926 года в маленьком селе Калачеве в 12 километрах от областного города Иванова (в 200 километрах северо-восточнее Москвы). В этом сказочно красивом уголке России и прошли первые три года моей жизни. Село расположено на изгибе широкой долины, сплошь заросшей кустарником, высокой травой и лесом. По широкому и плоскому дну долины тихо катит свои ключевые воды узенькая извилистая речка Молохта. На другой стороне долины напротив села — больница, ветеринарная лечебница, магазин и клуб с библиотекой.

Эти три года жизни в деревне меня воспитывала очень добрая и трогательно заботливая бабушка. Мы жили в маленькой однокомнатной бревенчатой избе. Бабушка очень любила меня. Помню ее приятный певучий голос, сказки, которые она рассказывала. Содержание сказок я ярко воспроизводил в своем детском уме.

Потом родители построили бревенчатый дом на окраине Иванова, в местечке Соснево. Дом был довольно большой — с передней комнатой, прихожей, кухней и еще маленькой комнаткой с одним окном и пристроенным к дому сараем. Домик в деревне и лошадь продали и переехали в город. Очень жалели лошадь. Для коровы построили в ивановском сарае специальное стойло с деревянным полом.

Помню, как горько плакала бабушка, тайком смахивал слезы дедушка. Был он худощавый и, как бабушка, добрый и ласковый.

До этого времени мои родители — Иван Иванович и Татьяна Ипатьевна — а также дедушка Иван Николаевич и старшая моя сестра Валентина жили в одной комнатке на частной квартире. Теперь собрались все вместе в своем новом, пахнущем свежей сосной доме. Вскоре родился брат Костя.

Жили трудновато, но голодными не были. Мама и дедушка работали ткачами, а папа заведовал отделом кадров меланжевого комбината. Жизнь омрачалась тяжелой болезнью отца. У него что-то было с сердцем. Он, задыхаясь, со стоном входил после работы в прихожую, прижимался грудью к теплой стене большой русской печи и так стоял долго, пока не утихали боли. Из рассказов мамы я знал, что отец по дороге домой часто останавливался и, опираясь спиной или грудью о ближний столб или об угол какого-нибудь дома, тихо стонал. И так от столба к столбу, от дома к дому. Мы эти приступы болей видели, когда летом ходили в Калачево.

…Яркий солнечный день. Выходим из леса на красивый луг, сплошь покрытый цветами. Легкий теплый ветерок веселит, переполняет радостью. Поют на разные голоса птицы, порхают бабочки, гудят шмели. Мы лопочем между собой, забегаем вперед и вприпрыжку возвращаемся к своим молодым, красивым и любимым родителям. И вдруг видим, что папа останавливается, хватается руками за грудь, расстегивает рубашку, сгибаясь, осторожно присаживается на корточки, и, закрыв глаза, тихо стонет. Мы застываем в растерянности. Мама пытается помочь ему. Через некоторое время папа открывал глаза, глубоко, осторожно и, словно прислушиваясь к чему-то, вздыхал, а на худощавом лице появлялась виноватая улыбка. …Мы продолжали путешествие.

Отец умер в мае 1936 года, ему было всего 33 года. …Гроб поставили на стол в передней комнате. Отец лежит застывший, молодой, с чуть заметной улыбкой на восковом лице. Меня терзала мысль: почему взрослые не делают искусственное дыхание? Ведь так можно спасти папу… Но вслух сказать не решался. А недели через две не стало и дедушки. Ему было около пятидесяти пяти лет. Я заканчивал тогда третий класс. Видел страдания матери, бабушки, всех родных, надрывный плач с причитаниями, обмороки. Но все это воспринималось мною как-то неестественно. Я, видимо, еще не вполне понимал тяжесть постигшей утраты очень близких и таких родных мне людей — отца и дедушки.

Смерть отца оставила тяжелый след в характере и поведении мамы. Она почти постоянно была хмурой, замкнутой, нередко без основания резкой. А может быть, это было ее генетической особенностью. Жизнь у нее с тремя маленькими детьми (да еще в войну) была тяжелой. Умерла она в почтенном возрасте в 1988 году.

С ранних лет я слышал от мамы, что у меня больное сердце, как у отца. Правда, никаких признаков болезни я не замечал. Но однажды вечером (когда мне было лет двенадцать) я возвращался из центра города домой и вдруг почувствовал сильные режущие боли в груди. Вынужден был остановиться и сесть на завалинку ближайшего дома. Сразу же — мысли о болезни и смерти отца и о своем сердце,

Через несколько минут все прошло. Что это было? Не знаю. Никому об этом не сказал. Спустя два-три дня пошел в местную поликлинику к детскому врачу. Пустые чистые коридоры, белоснежные занавески, выразительные медицинские плакаты. Ни одного больного. Насыщенный, нравящийся мне с раннего детства, таинственный запах лекарств. Высокая, дородная, с крупными чертами лица доктор застегивала халат.

— Что у тебя? Чего пришел? — грубовато, с каким-то недовольством спросила она.

— Мама говорит, что у меня порок сердца, — робко пролепетал я. О боли, которая была несколько дней назад, говорить не стал. Неприятна была эта грубая, равнодушная женщина.

— Помню, помню. У тебя недавно отец умер от болезни сердца.

— Да… — подтвердил я и с замиранием сердца стал ждать ее приговора.

— Раз у отца был порок, значит и у тебя. Раздевайся по пояс…

Я в большой тревоге разделся. Внешне ничем не проявлял свое беспокойство. Она взяла в руку холодный стетоскоп и стала резко приставлять его то к одному, то к другому месту моей тощей груди. Несколько раз просила задержать дыхание. Трепетно ждал и думал: почему же она не спрашивает ничего, почему не интересуется проявлениями болезни? Значит, это не нужно, она и так все определит.

Наконец доктор сложила свою трубку, брякнула ее на стол и не взглянув на меня, начала что-то писать, а потом сказала:

— Да, у тебя порок сердца.

— А что делать?

— Ничего.

Я ушел очень расстроенный. Все понятно. Ждет судьба отца. Шел домой медленно, с опущенной головой. Одолевали мрачные мысли.

Но детство брало свое. Вскоре забыл о том докторе, жил обычной мальчишеской жизнью, занимался спортом, зимой бегал на лыжах в Калачево, принимал участие в самодеятельных кружках, особую любовь питал к драматическому. Ничего не беспокоило. Но мысли о болезни сердца все же иногда приходили.

В 1941 году закончил седьмой класс. Вскоре началась война. Хотелось скорее пойти на войну. Поэтому решил поступить в специальную школу военно-воздушных сил. Боялся, что забракуют на медицинской комиссии, но все прошло нормально. Однако стать летчиком было не суждено. Через полтора года попал в уличную аварию. Лечили много месяцев. Из спецшколы отчислили. Казалось, что жизнь кончилась. Заветная с раннего детства мечта рухнула. Все померкло. Только серые, безрадостные краски. Учиться не хотел. Год не ходил в школу. Помогал по дому, подрабатывал починкой калош. Собирался поступить на курсы сельских счетоводов и уже рисовал себе яркие тихие картины сельской жизни у речки. И тут, как вихрь, вторгся в мою жизнь мамин брат — врач дядя Вася. Он приехал к нам на несколько дней, бесцеремонно осмеял мои сельские идиллии, сказал, что надо учиться дальше, и даже посоветовал пойти в медицинский институт. На предложение стать врачом я отреагировал односложно: «Я не женщина!». А вот заявление на курсы счетоводов на другой день, как собирался, не понес. За один год закончил 9-й—10-й классы, и летом 1944 года встал вопрос о выборе жизненного пути. Думал о литературной деятельности, очень много читал. Хотелось писать о важных жизненных проблемах, но не получалось. Правда, сохранились некоторые удачные наброски. Кто-то советовал поступить в сельскохозяйственную академию имени Тимирязева. Но пошел сдавать вступительные экзамены в медицинский институт. Мысли о болезни сердца не оставляли, мама часто напоминала об этом, говорила о ранней смерти отца. Я решил сам выяснить, что с моим сердцем и что надо сделать, чтобы не умереть в 33 года. Так окончательно определилась моя судьба. Экзамены сдал легко и стал студентом первого курса Ивановского медицинского института.

Как только начались занятия, сразу же записался в институтскую библиотеку и робко попросил книги по болезням сердца.

— Молодой человек, но ведь Вы еще на первом курсе!

— Да… Извините… Я попробую почитать.

Мне дали солидное руководство Фогельсона. Внимательно читал много дней. И не нашел у себя никаких признаков ни врожденного, ни приобретенного порока сердца. Непонятно. Но почему же врач поставила мне такой диагноз? И так свободно, без рассуждений. Это тоже было непонятно. Сделали рентген. В записи — тахикардия. Это естественно — волновался.

Учеба давалась легко. Был убежден, что посвящу себя какой-нибудь теоретической дисциплине. Совершенно не представлял врачебной деятельности. Как это можно каждый день общаться с больными людьми? Как же тогда жить? Кто-то из родственников однажды спросил:

— А может быть, будешь хирургом?

— О нет, это невозможно, — ответил я. Хирургия мне казалась недосягаемой, это — для особых людей.

Все экзамены за первый курс сдал на отлично. Встал вопрос о возможности продолжения учебы. Трудно складывались отношения дома. Сестра училась в педагогическом институте, а брат — еще в школе. Война кончилась, но это не снимало наших многих жизненных проблем. Я видел, что матери было очень трудно содержать нас троих. Решил уехать из Иванова. Этому способствовало и то, что, начитавшись Добролюбова, Белинского, Чернышевского и особенно Писарева, я перед поступлением в институт стал настоящим нигилистом: отрицал поэтов, артистов, всякие развлечения, анекдоты. На первом курсе понял, что нигилизм стал для меня опасным, он не имел перспектив, а потому надо с ним кончать. Нужно начинать новую жизнь, а это легче будет сделать в другом городе.

Судьбе угодно было забросить меня в совершенно незнакомый, чужой, полуразрушенный город Ростов-на-Дону. Здесь ни одного знакомого человека. Нравы людей другие. В Иванове люди проще и откровеннее.

Отличника не второй курс декан лечебного факультета профессор В. И. Щедраков принял с удовольствием: «Нам хорошие студенты нужны».

Без желания вступил в комсомол — отказаться было невозможно: строили коммунизм. Второй курс прошел спокойно, старательно познавал теоретические науки, но ни одна из них не увлекла меня.

И вот — третий курс. Одной из первых была лекция по общей хирургии в маленькой, кое-как восстановленной аудитории психиатрической клиники. Лекцию артистически читал солидный, симпатичный, выше среднего роста, полнеющий, с очаровательной доброй улыбкой, обаятельный профессор Григорий Сергеевич Ивахненко. Для меня он стал образцом ученого и хирурга. Всю лекцию я сидел как зачарованный, слушал яркий рассказ о зарождении хирургии в древние времена и ее развитии вплоть до наших дней. Жадно впитывал каждое слово профессора о жизни выдающихся хирургов. На лекции что-то произошло со мной: «Я должен стать хирургом. Я буду хирургом. Я приложу все усилия, чтобы стать хирургом». И вспоминаю слова из лекции: «У хирурга должно быть сердце льва, а руки — женщины…».

Записался в научный хирургический кружок. Профессор Ивахненко (я, видимо, понравился ему) относился ко мне с большим вниманием и заботой, часто брал на ассистенцию, принимал в любое время и по любым вопросам. Правда, я не злоупотреблял его добротой и старался беспокоить как можно реже.

Тема первого моего доклада была посвящена дремлющей инфекции в хирургии. Григорий Сергеевич подробно объяснил, как написать и как сделать доклад, в качестве пособия дал книгу П. Д. Соловова. Я тщательно, но, наверное, недостаточно умело готовился к этому реферативному докладу. Сделал его не очень хорошо (так мне, по крайней мере, казалось), а потому высокую оценку от своего первого учителя по хирургии принял сдержанно. Все свободное время (а иногда и пропуская другие занятия) пропадал на кафедре общей хирургии, которая располагалась на базе военного госпиталя.

В памяти прочно держится первая операция, которую я видел. Пригласили в маленькую операционную нашу группу студентов, человек четырнадцать-пятнадцать. Мы тесным кольцом окружили операционный стол, на котором лежал больной с огромной флегмоной левого бедра. Я стоял у самого стола, и хирург Титова попросила меня держать ногу больного. Давали эфирный масочный наркоз. Больной медленно входил в него, а в стадии возбуждения стал выдавать страшенный мат. Я прочно держал ногу над коленным суставом. Руки мои накрыли стерильной простыней. Вскоре больной перестал материться и заснул. Неприятно было слышать его хриплое шумное дыхание. И вот разрез по выпуклой передней поверхности бедра. Одновременно с потоком беловатого гноя тонкими струйками во все стороны брызнула кровь… Операция закончилась, и мне разрешили убрать руки. Только теперь заметил, что в операционной нет ни одного студента, а у меня весь халат, маска и колпак забрызганы кровью.

Вышел в коридор. Все студенты стоят у окна, лицом к операционной. Кто бледный, кто трет виски влажным платком, кто стоит понурый. Увидев меня, зашумели, задвигались.

— Смотрите, ребята, весь в крови!

А Зиночка Трунова, маленькая, симпатичная и, кажется, неравнодушная ко мне, съязвила:

— Смотрите-ка — хирург! Простоял всю операцию и не шлепнулся. Небось, нарочно в кровь вымазался.

Я молча улыбался. Это первый жизненный экзамен по практической хирургии. Значит, операции видеть могу. А вдруг получится из меня хирург?

И совсем чудесными, ни с чем несравнимыми были ощущения после первой самостоятельной операции… Солнечный морозный день в январе. Шли гурьбой по скрипучему снегу в госпиталь. Я никому не говорил, что наша преподаватель Титова обещала сегодня дать мне сделать подсадку консервированной ткани. Она знала меня кок активного студента, часто видела, что нахожусь допоздна в клинике. Вчера в конце занятий она сказала:

— Вадим, завтра я дам тебе сделать подсадку.

Я внимательно посмотрел на нее. В мыслях: смогу ли?

— Хорошо, спасибо.

А потом все время думал, как же буду делать эту маленькую операцию, не задрожат ли руки…

…Больного взяли в операционную. Я помыл руки, оделся, как положено, густо смазал руки настойкой йода, обработал операционное поле, отгородил его большими салфетками. Операционная сестра подала шприц с новокаином, и я инфильтрировал им ткани на боковой поверхности голени. Затем взял из рук сестры скальпель и робко сделал разрез кожи и тонкой подкожной клетчатки длиной около 3 см, Ощущение было таким, будто я резал свою кожу. Сложенными браншами куперовских ножниц сделал карман с одного края раны, поместил в него небольшой кусочек консервированной ткани и рану ушил тремя узловыми швами. Ассистировала и подсказывала, что и как делать, симпатичная доктор Титова.

По окончании операции внешне я был спокоен, прятал свое торжество, радость. А внутренне ликовал: все во мне пело. Я сделал операцию! Я был самым счастливым человеком на свете. Значит, я смогу стать хирургом! Но это еще не было уверенностью — были лишь острые юношеские эмоции.

Не замечая ничего вокруг, спустился в гардероб, надел пальто, шапку, а перчатки не стал надевать — хотелось видеть намазанные йодом руки. Пусть и другие видят! Вышел в солнечный морозный день. Кажется, все вокруг ликует вместе со мной. Чтобы продлить испытываемую радость наедине, я пошел в институт пешком, не застегивая пальто, бодро ступая по скрипучему снегу и изредка поглядывая на свои смазанные йодом руки, которые не ощущали холода. Пришел в общежитие, с восторгом рассказал ребятам о своей операции, но они отреагировали не так, как мне бы хотелось, — не очень эмоционально.

Кульминация восторга и счастья скоро прошла. Ведь это маленькая операция, а как пойдут другие? Смогу ли? Но ведь руки у меня во время операции не дрожали…

Это была середина третьего курса института.

На четвертом я с великим увлечением занимался изучением частной хирургии, был председателем научного студенческого кружка и много работал на этом поприще. К каждому заседанию тщательно готовился, задавал вопросы и нередко ставил в трудное положение не только докладчиков-студентов, но и преподавателей. Много читал. Делал доклады, посвященные хирургии рака пищевода, рака прямой кишки, сам рисовал иллюстрации. Подготовленные доклады выучивал и увлеченно выступал «без бумажки», интонацией отмечая наиболее важные места. Это радовало. Я испытывал счастье после каждого удачного доклада. Не пропускал ни одного дежурства клиники по скорой помощи и каждый раз ассистировал на различных операциях. Однажды пожилой ассистент, Иван Дмитриевич Ваниев, зайдя в операционную и вновь увидев меня ассистирующим, сказал: «Ну, Вадим, ты будешь профессором». Во мне на мгновение все замерло. Но это ведь невозможно! В памяти держались эти слова старого хирурга, но первый раз рассказал об этом близким, когда уже стал профессором.

Часто вечерами ходил в полуразрушенное с дырявыми полами мрачное здание кафедры оперативной хирургии, огромный зал которой был переполнен трупами. Препарировал различные области трупа до поздней ночи. Было жутковато. То из-под пола выскакивали огромные крысы и поднимали возню, то кошки где-то протяжным и противным воплем нарушали тишину ночи. Успокаивало то, что там, у входа в зал, в маленькой комнате спит или варит себе еду старый служитель. Наружные двери никогда не запирались. Склонившись над трупом, освещаемым одной лампочкой, свисающей с высоченного потолка, я работал неистово, сравнивая полученные результаты с атласом. Я уже читал работы Пирогова и ясно понимал, что без отличного знания нормальной и топографической анатомии настоящим хирургом стать невозможно.

Ростовский медицинский институт окончил в 1949 году. Меня оставляли в ординатуре у профессора Ивахненко или Гутникова, но я отказался, видел, как мало оперируют в клинике ординаторы и, кроме того, считал необходимым поехать на самостоятельную работу, чтобы проверить свои хирургические способности. И еще одно немаловажное обстоятельство — я хотел получить возможность есть досыта. Большинство студентов жили впроголодь, и я — среди этого большинства.

Профессора Ивахненко и Гутников дали очень хорошие характеристики. От института пошло ходатайство в Минздрав, который после этого направил меня на работу сразу хирургом.

Поехал в г. Бийск Алтайского края — неведомый для меня маленький, но очень красивый, утопающий в зелени город с удивительно хорошими и добрыми людьми. Не могу не отметить самое доброе, самое заботливое отношение ко мне всего коллектива хирургического отделения городской больницы и особенно заведующего Бориса Николаевича Денисова, милого, доброго человека, уже согбенного временем, худощавого, с большими прокуренными усами. Кроме интенсивной хирургической работы (за год выполнил более четырехсот операций, среди которых уже были резекции кишки и желудка), страстно занялся исследовательской работой, которая получила определенное русло после встречи с профессором Владимиром Михайловичем Воскресенским, настоящим ученым и выдающимся хирургом. Как красиво, как чисто, как божественно он делал операции, особенно сложные костно-пластические! К нему я ездил в Новосибирск. Изучая влияние на чувствительность кожи аутокрови и ее компонентов, я делал опыты на себе, чем вызвал немало разговоров в маленьком провинциальном городке и привлек особое внимание руководства городом, которое чуть не сделало меня заведующим горздравотделом. Но я категорически отказался. Меня спасло то, что я еще не был членом партии.

Профессор Воскресенский пригласил меня к себе на кафедру, и я, оставив уже полученную в Бийске квартиру, быстро поправившееся материальное положение (мы с женой хорошо питались, начали приобретать необходимые вещи) и великолепные условия для хирургической работы, переехал в Новосибирск и… вновь окунулся в нищету. Поселили меня в крохотную комнатку больничной прачечной, куда вскоре приехала и беременная жена. Через несколько месяцев после рождения дочери (эти месяцы маялись в душной, мрачной и влажной комнатушке) нам дали комнату в общежитии — без всяких удобств. Но это было великое счастье для нас — теперь маленькая наша доченька получила «нормальные» условия для жизни.

Но меня тогда мало беспокоили квартирные неудобства и полунищенское существование. Правда, очень деликатно, но настойчиво помогал профессор Воскресенский. Редкий день меня не приглашали в профессорскую семью отобедать или поужинать. Профессор жил на территории больницы.

Я работал с раннего утра до поздней ночи, приходил домой лишь к вечеру поесть и немного отдохнуть — и вновь в клинику или экспериментальную лабораторию, которую сам организовал где-то на чердаке. Первые месяцы после приезда в Новосибирск тяжело страдал от резкого ограничения объема и характера операций. Меня обязывали вызывать старшего хирурга даже на аппендэктомию, если ее надо было делать во время дежурства экстренно, в нерабочее время. Этот режим, оставшийся от профессора В. М. Мыша, я переносил плохо — все должно быть строго индивидуально. Очень деликатный Воскресенский постепенно менял старые правила, и скоро я стал оперировать на уровне ассистентов и доцентов и самостоятельно (один среди ординаторов, которые все были значительно старше меня) вел дежурства по скорой помощи, возглавляя бригаду. Каждый вечер до ночи — эксперименты на кроликах. До родов помогала беременная жена.

Не прошло и года моего пребывания в Новосибирске, как случилось великое несчастье — тяжело заболел и вскоре умер профессор Воскресенский. Ему было около пятидесяти лет. Казалось, что все рухнет. Не очень ладилось с выполнением кандидатской диссертации. Кафедрой стал заведовать доцент Пономарев, мрачный, с огромными черными бровями, худощавый, крепкий и неразговорчивый человек. Совсем недавно он вынужден был освободить место заведующего для избранного ученым советом профессора Воскресенского и уйти в другую клинику. Теперь вернулся в свои родные пенаты. Все нововведения Воскресенского пошли прахом, а я остался без руководителя и учителя и попал в опалу как любимец Воскресенского. Но я не сдавал позиций, много оперировал, нашел новую методику для экспериментов и скоро завершил диссертацию, а в июне 1953 года успешно защитил ее в Томском медицинском институте. С нового учебного года надеялся получить должность ассистента (доцент Пономарев уже поручал мне вести занятии со студентами), таковая была. Однако… эту должность отдали начинающему доктору без ученой степени, слабому хирургу, но родственнику сотрудника Министерства здравоохранения РСФСР. Конечно, я на это среагировал. Короткая, но сильная схватка через министерство с директором института в общем-то закончилась моей победой. Но мне предложили работать на другой кафедре, на что я не пошел. Несправедливость и сделки не терпел с детства. Остался ординатором, по-прежнему много работал, обдумывал тему докторской диссертации. Понимал, что здесь мне уже не работать, а потому написал первому своему учителю по хирургии профессору Ивахненко и рассказал о своих успехах и бедах. В ответ пришла телеграмма: «Приезжайте, место ассистента обеспечено». К тому времени Ивахненко был директором института.

Так через четыре года я вернулся в Ростов кандидатом медицинских наук и широко оперирующим хирургом.

С конца января 1954 года — я ассистент кафедры факультетской хирургии. Сразу же активно включился во все разделы работы и вдохновенно занимался преподавательской деятельностью, внешне мало отличаясь от студентов. Было мне 27 лет. Кажется, явное движение вверх. Но я долго и трудно переживал переезд в Ростов и бесквартирье. Несколько месяцев жил в клинике в маленькой комнатушке под лестницей. Наконец нашел в частном доме около кладбища комнату с тремя окнами, одно из которых выходило во двор, а два — в маленький переулочек, по которому каждый день с громкой траурной музыкой шли похоронные процессии. Вот в эту «квартиру» и привез жену и дочь, которые до этого жили в семье брата жены в г. Городце Горьковской области. Они плакали, когда увидели наше новое жилье.

Меня мучил вопрос продолжения научной работы и выбора темы докторской диссертации. Без этого не мыслил себе жизни и считал, что через три-четыре года я должен представить докторскую к защите.

Продолжать начатое в Сибири большое дело по патогенетической терапии в хирургии я не мог. Здесь совсем другие условия, к науке относились спокойно (как, впрочем, и в новосибирской клинике после смерти Воскресенского), а заведующий кафедрой Борис Зиновьевич Гутников ею вовсе не занимался, полностью и очень своеобразно отдавал себя практической хирургии. Шли месяцы, а я не мог найти новую тему. Как-то Гутников с улыбкой сказал мне:

— А может быть, Вадимчик, возьмешь тему по урологии?

Я отмахнулся:

— О нет, что Вы! Урологию я не люблю и совсем не знаю.

В Бийске и Новосибирске я не сделал ни одной урологической операции. Больных урологических было мало, а виденные в исполнении доцентов аденомэктомия и канализация уретры произвели на меня удручающее впечатление — какие-то непонятные кровавые действа, а вместо тканей — месиво. Ничего похожего на анатомичные и четкие операции.

Однако не зря существует поговорка: «Человек предполагает, а Бог располагает». Как самого молодого ассистента в отпускной период (июль—август) меня в клинике оставили за старшего. Этот факт меня нисколько не смутил, но я и подумать не мог, что он повлечет за собой такие последствия, во многом определившие мою дальнейшую жизнь.

И вот один из первых дней самостоятельной работы. Делаю общий обход больных. В нижнем отделении (тогда урологического отделения не было, в последующем создал его я) в одной из палат ординатор докладывает об истощенном 17-летнем больном со стриктурой уретры и надлобковым свищем, который он носит несколько лет. В предыдущие годы его несколько раз оперировали, но безуспешно.

— Больной отказывается от операции.

— Почему? — спрашиваю я у больного.

— Все равно толку не будет. Бесполезно.

Я сел около больного. Сказал, что операция несложная и без нее не обойтись. Я знал по книгам о туннелизации как о весьма эффективном вмешательстве. Такая операция не была для меня проблемой. Но никогда больных со стриктурами уретры не оперировал. Больной согласился на операцию. Больные верили и верят мне.

Дома в руководстве по оперативной хирургии прочитал технику немудреной операции — и на другой день легко и по всем правилам сделал ее. Первые сутки больной чувствовал себя вполне хорошо, на вторые — появилось беспокойство, боли в уретре, к вечеру поднялась температура, на третьи сутки из-за очень высокой температуры, очевидных признаков тяжелого пиелонефрита и парауретрита, который потом дал уретральный свищ, я вынужден был удалить катетер. Это было пятого августа 1954 года. Долго лечили больного от появившихся осложнений. Мне хотелось исчезнуть из клиники. Уговорил больного на операцию, а вместо успеха получил осложненную форму заболевания. Больной ничего мне не говорил, но его взгляд и тяжкие страдания были очень выразительны. Чего стоило мне каждый день заходить к нему в палату…

В тот злополучный день пятого августа сразу после работы пошел в библиотеку и сидел там до ее закрытия. И так в течение десяти дней. Никаких других дел, никакого отдыха до тех пор, пока не изучил всю литературу по стриктурам уретры, которой располагали наша и областная медицинская библиотеки. Сколько я прочитал и законспектировал! Множество журналов и сборников выписал из Москвы. Выводы привели меня в недоумение — больных лечат в корне неверно, пренебрегая даже теми сведениями о патогенезе стриктур уретры, которые к тому времени были! И началась сверхнапряженная работа. Я ни на минуту не отвлекался от проблемы лечения стриктур уретры. Понимая, что важнейшим вопросом является предотвращение мочевой инфильтрации в послеоперационном периоде, примерно через месяц изготовил вакуум-аппарат для мочевого пузыря, тщательно проверил его работу в лаборатории. Оперировали стриктуры задней уретры порочными методами! Значит нужна была еще операция — резекция задней уретры. Таких операций никто не делал. Я возился с опытами на трупах, пытаясь выкраивать из мочевого пузыря лоскут для пластики задней уретры, но скоро отказался от этого. И тогда пришла мысль выполнить резекцию задней уретры, обеспечив подход к ней через промежностный разрез. На трупе такую операцию не сделаешь, поэтому все самые мельчайшие детали ее разработал на атласах и в рисунках, которые сам делал. 6 января 1955 года впервые такая операция была выполнена. Она продолжалась более пяти часов и шла с большими не только техническими (все в первый раз!), но и психологическими трудностями. Парторг клиники не давал покоя Гутникову, и тот периодически забегал в операционную со словами: «Вадимчик, кончай, хватит!». Потом я отреагировал, и Гутников больше не появлялся. Исключительно гладкое послеоперационное течение и блестящий результат. Это все оправдало. Полное выздоровление при наблюдении за больным более четверти века.

Моя жизнь, направление работы изменились. Продолжая заниматься вопросами хирургии желудка, пищевода и другими разделами хирургии, основное внимание я уделял проблеме лечения стриктур уретры. Ректор института профессор Ивахненко предложил мне длительную командировку в Москву для изучения хирургии сердца, но я отказался. Быстро накапливался материал с отличными и хорошими результатами. Тема докторской диссертации определилась сама собой. К концу 1957 года диссертация была написана (в назначенный себе жесткий срок я уложился), несмотря на тяжелейшие препятствия, которые чинил заведующий кафедрой. И он в этом не виноват. В нем жили традиции его учителя — не выпускать с диссертацией младшего, пока не защитит старший, а таковым был доцент П. М. Шорлуян. Конечно, этих трудностей не было бы, будь жив Ивахненко. А он уже год назад внезапно умер от инфаркта миокарда. Я получил еще один тяжелый удар — потерял учителя, поддерживавшего и любившего меня.

Взял творческий отпуск, писал диссертацию почти целыми сутками под траурные марши проходящих мимо окон похоронных процессий. Спал по четыре-пять часов в сутки. Работал с упоением, страстно, вдохновенно! Открыто показывал ошибки и заблуждения своих предшественников и ушедших из жизни, и здравствующих известных ученых, урологов и хирургов. С приятным волнением ждал того момента, когда буду защищать диссертацию и мне скажут «спасибо» за вскрытие (выяснение) ошибок и заблуждений, которые мешали нормально лечить больных.

С помощью ректора, сменившего Ивахненко, очень умного и крупного ученого профессора Евгения Михайловича Губарева, мне удалось преодолеть сопротивление Гутникова, и в январе 1958 года я повез в Москву, в Институт усовершенствования врачей, огромный тяжеленный чемодан с четырьмя экземплярами очень толстой двухтомной диссертации и необходимыми документами. Я был в глубоком безденежье, хотел купить обычный билет, но таких билетов не было, и я попал в международный вагон. Провожал меня сотрудник, здоровенный парень. Когда он рывком подал в тамбур чемодан, тот выскользнул из моих рук, грохнулся об асфальт, раскрылся, и все содержимое вывалилось прочь. Сердце у меня замерло — дурная примета. Ничего, никаких предрассудков! Все будет нормально.

Мы быстро все сложили в чемодан, закрыли хлипкие замки и перетянули ремнем, который сотрудник снял со своих брюк. Поезд проходящий, спешили. Вагон полупустой. В каждом купе по два места. Как я потом узнал, в вагоне была группа сотрудников из большой академии, ездившая в Тбилиси что-то проверять. Все они были в благодушном настроении, готовились ко сну. Было около 23 часов.

В купе зашел худощавый, средних лет, небольшого роста, приветливый мужчина:

— По каким делам в столицу с таким огромным чемоданом, молодой человек?

— Везу на защиту диссертацию.

— Кандидатскую?

— Нет, докторскую.

У моего попутчика расширились глаза, брови подскочили, выразительно изображая удивление:

— Докторскую?! А сколько же вам лет?

— Месяц назад исполнился 31 год.

— Однако! И уже готова докторская! А кто вы по специальности?

— Хирург.

— Немыслимо! А кто у вас в Москве?

— Как кто?

— Ну, знакомое начальство, родственники с высоким положением, ну, как говорят, «мохнатая рука», которая поддержит….

— Никого у меня нет. Даже знакомых нет в медицинском мире. Да ни в каком. Только скромные родственники, не имеющие отношения ни к науке, ни к начальству.

— Непостижимо. Ну, молодой человек, я Вам не завидую. Задавят. Без протекции и связей нельзя! Да еще докторскую.

На этом разговор закончился. Легли спать. «Как это задавят? — думал я. — У меня же неопровержимые факты. Бред какой-то. Видно, этот ученый немного того…».

В институте усовершенствования врачей, где работал известный уролог Анатолий Павлович Фрумкин, диссертацию приняли с трудом. Апробация проходила на кафедре у Фрумкина. В сравнительно небольшой комнате собралось много врачей — сотрудники Фрумкина и курсанты. Накануне я спросил у Фрумкина, как мне докладывать. «А как хотите, мне все равно», — с каким-то пренебрежением и явно недоброжелательно ответил Фрумкин. Сердце мое упало. Зачем же так грубо? Решил рассказать все подряд по диссертации, чтобы можно было и иллюстрации показывать прямо из работы.

Фрумкин задерживался в операционной. В переполненной «белыми халатами» комнате гул. Я сижу в первом ряду около стола. Ни одного знакомого лица. Один-одинешенек.

Вдруг распахивается дверь — и быстрой походкой входит Фрумкин, кряжистый, седой, с острыми, глубоко сидящими глазами и большими лохматыми седыми бровями, бледно-серый. Он прошел к столу, небрежно подхватил толстенный первый том моей диссертации — и с нескрываемой иронией:

— Ну-с, вот-с! К нам приехал молодой человек, ассистент из Ростова-на-Дону. У него много свободного времени, и он каждый день писал страницу за страницей и вот-с написал докторскую диссертацию, которую нам с вами надо обсудить. Пожалуйста, молодой человек.

«Зачем же так? Чем я его обидел?» — думал я, когда выходил и становился за стол. Трибуны не было. «Ну, ничего, не собьете этим. Но все же, зачем такой нечестный и неприличный прием? Ведь это ориентировка на завал», — нудно звучало внутри меня. «Неужели придется везти работу назад? Что же будет?». Состояние неуютное.

Все взоры устремились на меня. Доброжелательные — курсантов, безразличные и надменные — сотрудников Фрумкина. Выступал не блестяще, но ясно рассказал, почему, как и что сделал. Вопросов было много, на все ответил. Поразил лишь один. Доктор — женщина лет под сорок, внешне симпатичная, с важным видом спросила:

— Скажите, а как оценивают пиримидиновые производные в зарубежной литературе?

Меня обдало холодом. Пентоксил и метилурацил — отечественные препараты, только начали входить в клиническую практику. В хирургии и урологии я их применил первый. Но раз спрашивает, значит такие данные есть. Не очень уверенно ответил:

— Это отечественные препараты, данных о них в зарубежной литературе не встречал.

Заседание кончилось. Выступлений не было. Фрумкин вопросов не задавал и никакого заключения не сделал. Видимо, с кем-то будет советоваться. Хорошо хоть не провалили. Врачи встали, шумят, о чем-то спорят. Я подошел к женщине, которая спрашивала о пиримидинах.

— Простите, а что пишут за рубежом о пиримидиновых производных?

— А откуда я знаю? Вообще об этих препаратах слышу впервые, — сказала она небрежно, повернулась и пошла.

Зачем же задавала вопрос? С провокационной целью? Но это выходит за рамки науки. Я тогда еще верил в чистоту науки. Святая наивность. Она не покидает меня и сейчас.

Я болтался по Москве без дела. Наверно, работу не примут. Попутчики-академики, видимо, правы. Правда, поддерживали меня очень добрый и внимательный заместитель директора института по науке Тимофей Павлович Макаренко, профессор кафедры хирургии, и симпатичный, довольно молодой ученый секретарь Валентин Иванович Матвеев, часто повторявший: «Ничего, держись, будем помогать». Через несколько дней мне сообщили, что работу приняли к защите. Фрумкин отказался быть оппонентом. Оппонентами назначили доктора медицинских наук Г. И. Гольдина, профессора Л. И. Дунаевского и заведующего кафедрой хирургии профессора Б. С. Розанова. Этикет требовал личного вручения диссертации оппоненту. По литературе всех их я знал, но никогда не видел. Позвонил Г. И. Гольдину. Он работал в урологическом отделении госпиталя на реке Яузе. Небольшого роста, плотный, с крупными чертами лица, черной густой шевелюрой, очень подвижный, жесткий и раздраженный. Вручил ему диссертацию.

— Что, не могли еще толще сделать диссертацию?

— …Да… так… получилось. Хотелось лучше документировать…

— Не знаю, как это можно в 30 лет написать докторскую… Через два-три месяца дам ответ, — скривив рот, он небрежно положил диссертацию на стол.

Позвонил Дунаевскому. Поехал к нему на квартиру. Маленького роста лысый человек открыл мне дверь и провел в кабинет. Просторная чистая квартира с широким коридором и светлым кабинетом, не перегруженным книгами. На столе — ни одной бумажки. И как это так умудряются? Дунаевский тоже выразил недовольство большим объемом диссертации.

— Хорошо. Буду читать. Скоро не обещаю.

— Спасибо, спасибо, — а у самого кошки скребут по сердцу, спешу, тороплюсь — надо скорее защищать!

Поехал в Боткинскую больницу к профессору Розанову. Столкнулся с ним в коридоре со стеклянными дверями и такими же перегородками около его кабинета. Сразу пахнуло теплотой и добродушием — улыбающееся полное лицо с маленькими усиками, толстой шеей, довольно высокий, грузный, с заметным животом, выпячивающим наглаженный белоснежный халат. Борис Сергеевич поздоровался со мной за руку (предыдущие оппоненты руки не подавали), пригласил в кабинет, усадил в кресло, сам сел рядом и, продолжая приятно и широко улыбаться, сказал:

— Что, не по-доброму Вас встречают в матушке Москве?

— Да, не очень… Я принес докторскую диссертацию…

— Знаю, знаю. Наслышан. Давайте.

Я, открывая портфель:

— Борис Сергеевич, она только очень толстая, большая… Извините…

— Ну, так что же! Ха, ха. Было бы содержание. Ничего, ничего.

Он взял оба тома в свои большие пухлые руки:

— Вот завтра еду на охоту, возьму с собой и начну читать.

У меня тепло стало на душе. Не выругал, не оскорбил. Внимательный, добрый и симпатичный. Правда, не понравилось, что возьмет работу на охоту. Не потерял бы… Но… Это его особенности. Зато сразу начнет читать…

Вернулся в Ростов не в лучшем настроении, но напряженная работа отвлекала, и я сносно переносил неизвестность с диссертацией, ожидая худшего. И вот худшее наступило. Примерно через год в морозную зиму меня пригласили в Москву. Ученый секретарь с грустным видом сообщил, что отзывы от Гольдина и Дунаевского резко отрицательные, а Розанов дал положительный отзыв. Рекомендовал забрать диссертацию.

— Нет, не заберу.

— С отрицательными отзывами будете защищаться?

— Да.

— Но это невозможно.

— Почему?

— Будет провал.

Вспоминаю свои мысли во время завершения диссертации: ученые скажут мне «спасибо» за выполненный труд.

Кажется, «спасибо» начиняет реализовываться. А я так трепетно писал об ошибках, мешающих нормально лечить больных…

Звонок Гольдину. Он раздраженным голосом пригласил к себе на квартиру к семи вечера. В назначенное время, замерзший и унылый, я явился, совсем не обращая внимания на квартиру, обстановку и все прочее. Сейчас даже не помню, в какой комнате состоялся разговор.

Гольдин гневен, багровел и почти кричал:

— В тридцать лет написать докторскую диссертацию невозможно. Вот я защитил докторскую в 60 лет. У меня уже был большой опыт.

— Я же не виноват…

Он резко прервал меня:

— Кто же виноват? Я? Вы всех критикуете, вы ни с кем не соглашаетесь. Ни один из ваших больных не вылечен. Вы отрицаете очень эффективные методы, в частности, туннелизацию. Что это такое? Вы что, умнее всех? Забирайте работу, в корне ее исправляйте, тогда я дам положительный отзыв.

— Как же я пойду против фактов?

— А вы не идите против фактов, а пишите, как пишут все.

— Я не могу так. Ведь существующие методы не полноц…

— Тогда забирайте диссертацию, — прервал он меня на полуслове, — а свой отрицательный отзыв на тридцати двух страницах я передам в ученый совет. Никто вас к защите не допустит, — свирепел он все больше.

Опустошенный и приниженный, я вышел на морозную улицу Москвы. Шел не ведая куда, не обращая внимания на холод, распахнутое пальто, раздуваемое ветром. Притупленное сознание рвали все одни и те же вопросы: почему так? Зачем врет? Зачем заставляет отказываться от фактов и писать ложь? Ведь это надо не столько мне, сколько больным, которые теперь вылечиваются. Это нужно науке. Вот оно, выразительное «спасибо» за искренность и изменение принципов лечения. Что-то непонятное и жуткое…

Шел долго. Вьюга толкала меня то в бока, то в грудь, стаскивая пальто с худых плеч. Ничего и никого не замечал. А думы, рвущие душу на части, все те же…

Как и в предыдущий приезд, я остановился у родственников по отцу в маленькой комнате коммунальной квартиры. Все рассказал милой, доброй, все понимающей тетушке. Она сочувствовала, охала и, не подбирая слов, возмущалась:

— Да все здесь жулики! Разве это ученые! Ты наивный простак. Их задобрить надо было.

— Нет, тут другое.

— Ну, пусть другое, все равно дряни. Не сдавайся, борись.

На другой день был у Дунаевского. Он дал почитать отзыв. Видимо, работу он не читал, а законспектировал отзыв Гольдина. Та же брань, те же извращения фактов, те же обвинения в безуспешности лечения. Только все это написано не на тридцати двух, а на двенадцати страницах.

А отзыв Розанова — солидный, хороший, с мотивированными замечаниями.

В дирекции института смотрят на меня вопросительно.

— Я работу не заберу. Буду защищаться с двумя отрицательными отзывами.

— Но ведь завалят!

— Посмотрим. Они на белое говорят черное.

Руководство сочувственно отнеслось ко мне, и по совету Розанова на ближайшем ученом совете назначили четвертого оппонента из Ленинграда профессора Русанова, докторская диссертация которого посвящена разрывам уретры.

Вернулся в Ростов. Раздражению, огорчению и удивлению моему не было предела. Клинический материал удвоился, я его исчерпывающе изучал и документировал. На лечение начали приезжать больные из других городов.

В конце 1959 года сообщили, что защита состоится 10 февраля 1960 года. Тщательно и вдумчиво выучил доклад (ровно восемнадцать минут). Мог прочитать его хоть в трамвае и при надобности менять любые фразы. Написал откровенные письма всем вылеченным больным. В письмах сообщал, что в Москве их не считают вылеченными, мои методы не признают, а диссертацию хотят угробить. «Если Вы имеете время и деньги, то приезжайте в Москву на защиту!». (У меня для оплаты приезда больных в Москву денег не было, носил единственный старый костюм, продолжал жить на частной разваливающейся квартире у кладбища, и уже родилась вторая дочь). Таких больных набралось девять. Некоторые из них приехали с женами, Я взял с собой бужи в стерилизаторе, свежие рентгенограммы приехавших больных и почкообразные лотки, куда бывшие мои пациенты могли помочиться на ученом совете. Меня сопровождали три молодых сотрудника, которые разработали план встречи приезжающих в Москву больных. Все было продумано и исполнено великолепно.

Мы приехали дней за десять до защиты. На этот раз, назанимав денег, я остановился в гостинице «Останкино», в отдельном номере с большим окном против кровати. Был жесткий, тщательно выполняемый план моей работы и жизни с утра до ночи. Один сотрудник приносил из библиотеки нужные книги, другой следил за своевременным приемом пищи (обедали все вместе). Ежедневная репетиция защиты, тщательная подготовка ответов оппонентам. Когда впервые читал отзывы Гольдина и Дунаевского, вскакивал со стула, ругался, рычал, метался по комнате — возмущению не было предела. Потом привык. «Спокойно, Русаков Вадим Иванович. Готовишься к тяжелой войне — или грудь в крестах, или голова в кустах. Среднего не дано!».

Накануне защиты пригласила меня к себе директор института, бывший министр здравоохранения СССР, крупная и суровая женщина. Захожу к ней, худой, бледный и напряженный. Ковригина возвышается над столом. Неужели отложит защиту? Такие разговоры ходили.

— Присаживайтесь.

Я сел в кресло около ее стола, смотрю на нее.

— Молодой человек, а вы не Дон Кихот?

— Нет, не думаю.

— Ну как же? Два известных солидных ученых дают отрицательные отзывы, а вы идете на защиту. Ведь это неслыханное дело. Такого еще не было.

Я смотрел на нее не мигая. Не знал что сказать. А потом сухо:

— Эти известные ученые… лгут в своих отзывав.

— Например…

Я с раздражением сказал о «невылеченных» больных, часть из которых привез с собой на защиту, об уменьшении оппонентами на сто количества прочитанных мною иностранных источников литературы и некоторые другие факты.

Она внимательно слушала. Потом мягко сказала:

— Хорошо. Держитесь. Будем завтра помогать.

Ночью спал хорошо. Оттренировал себя до предела. Начало ученого совета в тринадцать часов, а мы с ребятами и бывшими больными прибыли еще до двенадцати. Очень медленно собирались члены ученого совета. Вот появился Розанов, приветливо улыбнулся, поздоровался, пожелал успеха и, еще больше улыбаясь, сказал, что хирурги поддержат. Все солидные, в возрасте, среди них много академиков и членов-корреспондентов. Медленно хожу по вестибюлю. Четко отработанный доклад в голове, и ничем меня не собьешь. Это уже немало. Увидел симпатичного и еще довольно молодого Русанова. Он одиноко стоял у стола, опираясь на него ладонями отведенных назад рук. К Русанову направился Дунаевский. Вот он уже около Русанова, который смотрит на него безразлично. Дунаевский заискивающе заулыбался:

— Вы профессор Русанов?

— Да.

— А я профессор Лев Исаакович Дунаевский. Очень приятно.

Русанов не ответил и руки не подал.

— Вы знаете, — продолжил Дунаевский, — работа-то Русакова плохая, как это Вы…

— А мне понравилась, и я дал положительный отзыв, — отрезал Русанов и отвернулся.

Дунаевский отошел. Я это все видел и слышал, ибо был совсем близко. Какая подлость! Все это для меня было новым, поражало и удивляло. Разве ученые не должны служить истине? Что же происходит? Меня собираются утопить за то, что я написал правду, открыл возможности лечения ранее неизлечимых больных… Немыслимо. Мало того что написал отрицательный отзыв, он еще и агитирует против меня…

Начало ученого совета задерживалось. Не было кворума. Я начал нервничать. Если совет не состоится, его перенесут на месяц. Держись, Русаков! Возьми себя в руки! Все время перед защитой внушал себе, что я полководец, иду на тяжелое сражение — и должен победить, обязан. А если будет поражение, что возможно при таких неравных силах, то погибать только с честью, без хныканья. А потому — никаких волнений! Это может только навредить. И прочно успокоился.

Кворум наконец набрался. Все направились в зал заседаний. Он переполнен. Стояли в дверях. Много ростовчан, пришли все, кто в это время был в Москве и знал о защите. В заднем ряду сидят мои бывшие больные. Рядом со столом президиума — все необходимое для проверки состояния мочеиспускания. Ученый секретарь зачитывает данные обо мне. Когда назвал возраст, по залу прошел какой-то вздох — не то удивления, не то одобрения. Ковригина предоставила слово мне.

— Двадцать минут.

Знаю, знаю. Будет восемнадцать минут. Я вышел на трибуну, которая стояла справа от стола президиума, и начел доклад. Говорю спокойно, выразительно, твердо, но ровно и скромно, с демонстрацией диапозитивов. Я уже не реагировал ни на какие посторонние воздействия. Кажется, разорвись рядом бомба, я не вздрогнул бы и продолжал доклад, не изменив ни голоса, ни убедительности. В первом ряду прямо против меня сидели профессора Савицкий и Дунаевский. Последний тянулся к уху высокого и тощего соседа своего и что-то говорил и говорил ему. Савицкий недовольно морщился и периодически бросал на меня гневные взгляды. «И этого обрабатывает», — подумал я, нисколько не меняя темп и характер доклада. Сражение началось, и я готов к любому исходу. Но драться буду до последнего. Это я решил твердо.

Вопросов было мало. Со злым выражением лица и весьма ехидно Савицкий спросил, как это я умудрился после защиты кандидатской диссертации (за пять лет) опубликовать двадцать работ. Я спокойно ответил, что пять работ опубликовано в центральной печати, а остальные в сборниках института. Все они представлены в ученый совет. Другие вопросы касались применения пиримидиновых производных и классификации.

Предоставили слово Гольдину. Он говорил грубо, громко, с раздражением. Прежде всего сказал, что год назад дал моей работе резко отрицательный отзыв, а три недели назад получил приглашение на защиту, чему немало удивился. Он резко разносил мою работу, не стесняясь в выражениях. Вводил в заблуждение аудиторию, утверждая, что ни один мой больной не вылечен, «опровергал» все мои положения. Отметил, что я очень мало прочитал иностранной литературы: «Как это можно представлять докторскую диссертацию, а в указателе всего 87 иностранных источников! Очень смело, я бы сказал, вызывающе смело!». (На самом деле в указателе было 187 иностранных работ). Ничего положительного в работе Гольдин не отметил. Его выступление вызвало заметное раздражение аудитории, особенно хирургов. Они шумели, выкрикивали осуждающие оппонента реплики. Галерка замерла.

Вторым предоставили слово Дунаевскому. Он говорил почти то же, но короче и спокойно, без крика: все плохо, все неубедительно, больные не вылечены, мало иностранной литературы.

Солидно и обстоятельно выступил профессор Розанов.

Он высоко оценил работу.

Русанов говорил сдержанно, критиковал мою классификацию, но вывод сделал определенный — работа заслуживает искомой степени.

Я все время спокойно смотрел на оппонентов, не меняя доброго выражения лица. Так рекомендовал мне ученый секретарь. Иногда глаза отводил в аудиторию. В задних рядах видел волнующихся ростовчан и напряженных, взволнованных пациентов. Вижу — Савицкий демонстративно отвернулся от Дунаевского.

Я стоял за трибуной, а оппоненты менялись, выступая с трибуны, которая находилась слева от стола председателя. Я в полной форме, сосредоточен, все воспринимаю четко, никаких волнений. Впрочем, все знакомо, отзывы оппонентов изучил исчерпывающе, а ответы подготовил предельно короткие и конкретные.

Ковригина предоставляет слово мне. Надо отвечать вначале Гольдину. Он сидит слева во втором ряду. Хочется выругать его за ложь, за попирание чести и правды, но… нельзя. Очень вежливо, спокойным голосом, пристально смотря ему в глаза, начинаю:

— Глубокоуважаемый Григорий Израйлевич! Мы (полагается говорить «мы») внимательно изучили Ваш отзыв и благодарим за проделанную работу. Однако мы вынуждены дать ответ на основные возражения.

Так, Вы говорите, что мы пишем о множественных травматических стриктурах, что является грубой ошибкой и находится в вопиющем противоречии с литературными данными. Позвольте ответить на это возражение Вашими словами. В журнале «Урология» (беру этот журнал в руки, называю год, номер, открываю на нужной странице, читаю название статьи) Вы пишете: «Вопреки существующему в литературе мнению травматические стриктуры бывают множественными…».

Зал загудел. Савицкий подскочил, повернулся к Дунаевскому, что-то зло сказал ему, жестами выражая свое возмущение. Гольдин побагровел, начал как-то ссовываться со стула. Казалось, он хочет залезть под стул.

Когда гул поутих, я спокойно и вежливо продолжал беспощадно избивать своего грозного оппонента, часто со ссылками на его собственные работы. Подошел к разделу отзыва, где Гольдин всех моих больных считал невыпеченными. Показал много уретрограмм, сделанных перед выездом в Москву, которые опровергали мнение Гольдина, а затем сказал:

— Девять из этих бывших больных по моей просьбе приехали на ученый совет. Они здесь, вот там, в последнем ряду.

Больные встали. Все в зале обернулись. Опять гул, шум, реплики в мою поддержку. Я продолжал:

— Если председатель и члены ученого совета разрешат, я могу продемонстрировать, как они мочатся, и проведу через уретру буж. Все для этого приготовлено.

Аудитория взорвалась, загудела, зашумела. Выкрики членов ученого совета: «Не надо!». «Мы Вам верим!». «Никаких демонстраций!», «Что за оппоненты!», «Позор!».

Гольдин багровел и оседал все больше. Ковригина с трудом остановила поднявшийся шум. Однако эти взрывы аудитории продолжались, они повторялись почти после каждой моей фразы, ибо каждая била в цель.

И вот я заканчиваю:

— Глубокоуважаемый Григорий Израйлевич! Вы упрекаете меня в том, что в указателе я привел очень мало иностранной литературы, и называете цифру 87. Но Вы на сто источников ошиблись — приведено 187.

Опять взрыв шума и возмущения.

Ковригина немного склонилась ко мне. У суровой женщины лицо смягчилось; видно, довольна ходом защиты:

— Хватит, давайте следующего.

У меня еще был запас ударов, но я, разумеется, остановился. Ковригина спросила Гольдина, не изменил ли он своего мнения после моего ответа. «Нет», — резко ответил он и демонстративно ушел. Какие-то недобрые реплики слышались из зала во след ему.

Второй оппонент попал в еще более сложное положение. Он, видимо, не читал диссертацию, а, доверяя Гольдину, законспектировал его разгромный отзыв. Я отвечал ему еще короче и часто ссылался на ответы, данные первому оппоненту. Из зала — выкрики: «Хватит, все ясно!», «Отвечайте другим оппонентам!» Дунаевский сидел бледный, Савицкий иногда бросал на него презрительные взгляды.

После того как я закончил ответ, значительно сокращенный, Ковригина предоставила слово Дунаевскому, чтобы он дал оценку диссертации (при выступлении он не дал оценки, желая выслушать мои ответы на возражения и замечания). Лев Исаакович вышел на трибуну и стал повторять фрагменты отзыва.

Ковригина — с раздражением:

— Не надо повторяться. Отзыв свой Вы изложили, ответ диссертанта слышали. Теперь дайте ответ, достойна работа искомой степени или нет.

Дунаевский прямого ответа не давал, юлил. Ковригина все больше раздражалась и настаивала на даче конкретного ответа. Оппонент говорил что-то, но уходил от прямого ответа и пошел с трибуны.

Ковригина — с возмущением:

— Такого у нас не бывало. Ученый совет надо уважать. Оппонент отказывается дать оценку диссертации. Я считаю нужным осудить такое поведение.

— Осудить! Осудить! — раздалось много голосов.

— Так и запишем в стенограмме: осудить недостойное поведение официального оппонента — профессора Дунаевского.

В это время Дунаевский направлялся к своему месту. Встал Савицкий, преградил ему дорогу и очень гневно:

— Так дадите или не дадите Вы заключение?

Дунаевский не мог обойти Савицкого, ждавшего ответа. Савицкий что-то осуждающе сказал ему, шагнул к своему стулу и сел, открыв дорогу посрамленному Дунаевскому.

Ответы другим оппонентам были короткими — благодарность за большой труд и высокую оценку работы. Было много неофициальных оппонентов. Великолепно и твердо поддержали хирурги. Один из них, ученик Соловова, подтвердил оригинальность моей операции. Среди выступавших был доцент Гудынский (он работает на кафедре у Фрумкина), которому был прямо задан вопрос: как кафедра оценила диссертацию? И он ответил — положительно. Выступил и Фрумкин, но говорил путанно, непоследовательно, и нельзя было понять, как он оценивает работу. На прямой вопрос из аудитории по этому поводу сказал, что оценивает диссертацию положительно. Защита продолжалась около 6 часов.

Ковригина сказала мне «спасибо» и разрешила сесть. Результаты голосования были хорошими — всего четыре черных шара. Гром аплодисментов, горячие, искренние поздравления. Подошел с поздравлениями и Савицкий. Было какое-то общее ликование. Ростовчане и больные столпились вокруг меня: перебивая друг друга, говорили о своих впечатлениях, переживаниях и блестящей безоговорочной победе. В гардеробе — одно мое весьма поношенное пальто. Старый швейцар подошел ко мне, настоял, чтобы я принял его помощь при надевании пальто, и искренне поздравил:

— На моей памяти такой защиты не было. От души поздравляю.

— Спасибо, спасибо, — мы крепко пожали друг другу руки. Поздравление старого швейцара мне было особенно приятно.

Конечно, ни о каком большом банкете речи быть не могло — я в безденежье. Но на одолженные у друзей и родственников деньги можно было «кутнуть» с сотрудниками. Мы взяли такси, поехали в гостиницу «Останкино», оставили все вещи — и в ресторан. В каком блаженном состоянии я был! Счастье, радость от победы в тяжелой, неравной борьбе. Триумф победы! Как это здорово! Торжество справедливости, без связей, без знакомств, без подачек, без лести, без «мохнатой руки»!

Не столько ели и пили в ресторане, сколько упивались обсуждением каждой детали продолжительной и бурной защиты. Горячились, спорили, торжествовали. Говорили громко, забыв обо всем на свете. Из ресторана ушли последними.

Ребята проводили меня в номер. Я быстро разделся, кое-как побросав одежду на стул, и мгновенно заснул.

Сказал своим докторам, чтобы завтра рано не приезжали, надо отоспаться. Когда проснулся, было уже светло. В окне сияло солнце. Радостное ощущение вчерашней победы… Как хорошо и легко дышится… Несколько мгновений полежал, потом сел в постели, свесив ноги с кровати, взял брюки, поднял их, чтобы надеть, и… охнул: свет от окна шел через две огромные дыры на тех местах, которые больше всего трутся. Когда это случилось? В такси? В ресторане? А может быть раньше?.. Хорошо что у меня был костюм старой моды с удлиненным пиджаком, закрывающим ягодичные складки… Что же делать? Звоню горничной. Она скоро приходит. Мне было стыдно отдавать ей такие брюки.

— Будьте добры, принесите мне иглу и нитки коричневые или черные, — говорю ей через щель приоткрытой двери.

— Давайте, я зашью!

— Нет, нет, спасибо. Тут немного, я сам.

Через край зашил две огромные дыры на брюках обвивным хирургическим швом. Получилось не очень хорошо. Но длинный пиджак прикрывал швы. Когда пришли ребята и узнали о случившемся, хохотали до слез.

Дома жена аккуратно положила похожие по цвету две заплаты, на брюки, они, как, впрочем, и пиджак, были единственные. Храню их до сих пор. Новые брюки купил месяца три-четыре спустя. Зарплата была более чем скромной. К этому времени мы уже имели трехкомнатную квартиру, которая была пока без мебели — лишь кровати, стол на кухне и письменный стол в кабинете, самая большая стена которого была заставлена книгами.

Но вернусь к главным событиям.

В институте приняли тепло. Новый молодой и, казалось, прогрессивный ректор еще в Москву прислал телеграмму, поздравляя с боевой защитой. Было много приятных слов и поздравлений.

Включился в работу, а ее все больше и больше. Заставили вступить в партию. Как я не хотел, как мучился! Ну, это специальный вопрос, о котором напишу в другом месте.

С нетерпением ждал решения Высшей аттестационной комиссии (ВАК) по диссертации. И в Москве, и в Ростове доброжелатели говорили, что после такой защиты утверждение придет быстро. Но шли недели, месяцы… Нарастала тревога: видимо, отрицательные оппоненты не дремлют. Так оно и оказалось.

В середине декабря (почти через год) пришло приглашение в Высшую аттестационную комиссию на заседание экспертной комиссии. Значит, не все благополучно. Огромный чемодан наполнил книгами, журналами, рентгенограммами и прочими предметами, которые могли помочь мне в борьбе опять за то же. Наисквернейшее настроение. Когда вызывают в ВАК — как правило, проваливают. На этот раз взял с собой только одного помощника, студента, заканчивающего институт, моего самого молодого и любимого ученика, который спустя несколько лет предал меня и перешел в стан врагов. Участие в борьбе за правду, честь и совесть ему не помогли. Это трудная миссия.

Приехали за три дня до заседания экспертной комиссии, Мне сказали, что один из отзывов резко отрицательный. Потому и вызвали. Ученый секретарь дал почитать отзыв. Я внутренне содрогнулся — еще более короткий конспект отзыва Гольдина! Что за наваждение? Тоскливо… Значит, злые силы добиваются своего…

В назначенный день за час до начала работы комиссии мы были в коридоре недалеко от комнаты, где будет заседать комиссия. Кое-что достал из чемодана и разложил на столе. Возьму с собой. Состояние ужасное. Я уже не чувствовал себя полководцем перед решающим боем. Меня обложили со всех сторон, и предстояло, так я думал, «убиение». Это надо было перенести с честью. Но я был раздражен, обозлен. Понимал, что будет провал, блестящая защита не сработала, значит темные силы сильнее. Понятно, что Дунаевский и Гольдин нашли пути в ВАК и теперь уже будут душить чужими руками. Спокойствия, ясных и убедительных мыслей, как при защите, не было. Не повторять же всю защиту. Да и не дадут. Теперь драться надо по-другому, деликатность долой, все равно провалят. Но на колени не поставят, упрямо твердил я себе.

Вышел ученый секретарь — молодой, худой, выше среднего роста, с сухим, ничего не выражающим лицом:

— С собой брать ничего не надо.

— Как?

— Все оставьте здесь.

Я положил на стол книги, записи, наброски ответа оппоненту. Ученый секретарь пропустил меня вперед. В большой комнате много людей. Я видел, как они заходили в комнату, довольные, некоторые холеные, другие небрежно одетые, с помятыми лицами. Никого не знаю.

В левом углу наискосок стоит стол, за ним — председатель комиссии профессор Зайцев (это я потом узнал). Перед ним свободная площадка, на ближнем краю которой (по отношению ко мне) — свободный стул. А вокруг у стен на стульях и креслах — члены комиссии с хмурыми недоброжелательными лицами. Так мне представлялось. Я сказал: «Здравствуйте», — остановился у свободного стула и напряженно смотрел на них.

— Присаживайтесь, — предложил Зайцев.

Я сел на стул. Зайцев продолжал:

— Что Вы скажете в отношении отрицательного отзыва?

Я встал, полез в карман за заготовленным ответом, но был остановлен:

— Не надо, скажите так, без бумажек.

Я — весьма жестко:

— А что говорить об этом отзыве? Это краткий конспект отзыва доктора меднаук Гольдина.

— Ладно. У кого есть вопросы?

Я стоял, положив правую руку на спинку стула.

Встает профессор, которого я принял за Бакулева. «Бакулев» стал засыпать меня вопросами. «И что он пристал? — думал я. — Он же торакальный хирург, зачем лезет в хирургию уретры? Ведь ни одной работы не имеет по урологии».

— Вы что, отрицаете все методы, которые были до Вашего?

Отвечаю резковато, со злом:

— Я не отрицаю, а считаю их негодными, порочными.

В моем голосе не было вежливости и любезности, чем, как говорили, я покорил ученый совет на защите.

— А не преувеличиваете ли Вы роль отсасывающего аппарата?

— Нет. Он предотвращает мочевую инфильтрацию, играющую основную роль в патогенезе рецидивов после радикальных операций.

— Как это так получилось, что Хольцов, Фронштейн, Фрумкин, Соловов считали, что резекцию задней уретры сделать невозможно, а Вы сделали и делаете?

— Не знаю. Так получилось.

Я раздражался все больше и отвечал все резче. Надоело. Зачем тянут время? Какая-то психологическая инквизиция.

Вдруг взвился и очень громко заговорил солидный европейского вида полноватый профессор. Потом я узнал, что это был Лепукалн из Риги.

— Как вы себя ведете, молодой человек? Вы почему так дерзко отвечаете? Здесь собрались солидные люди, чтобы правильно оценить Вашу работу, а Вы так вызывающе ведете себя. Безобразие!

Вот начало конца, подумал я и, чуть смягчив голос, сказал:

— Извините, я не заметил.

— Хорошенькое дело, не заметил. Все замечают, а он не заметил.

Ну, все. Это уже провал. Конец. Но я не растерялся, не сник, сердце чаще не забилось. Готов ко всему.

Спросил Зайцев:

— Вы считаете, что опыт до Вашей работы ничего не стоит?

— Я так не считаю. Он явился базой для создания новых принципов лечения.

Встает среднего роста полноватый мужчина с острым носом, небольшими глазами, широким ртом и гладко зачесанными назад русыми волосами и седыми висками.

Высоким голосом он спрашивает:

— Вот Вы используете специальные иглы. Это Ваши иглы? Вы их придумали?

— Да.

— А иглы Склифосовского знаете?

— Нет.

— И не видели их?

— Нет, не видел.

— Вот, посмотрите, — передал мне небольшую коробочку, в которой лежала игла Склифосовского с рукояткой, изогнутая на конце и с рычажком, который мог в нужный момент освободить нитку.

Я посмотрел на иглу и положил в коробку:

— Извините, первый раз вижу.

— А похожа она на вашу?

— Да, в какой-то мере. Но моя проще.

— Значит, вашу иглу есть основания называть модификацией иглы Склифосовского. Согласны?

— Согласен.

Профессор был вежлив, улыбался.

Были еще вопросы, но уже не такие острые, и я отвечал на них спокойно.

Зайцев завершил обсуждение:

— Вопросов больше нет. Доктор Русаков, Вы пока свободны. Мы вас пригласим.

Вышел я темнее тучи:

— Ну, все! Провалили да еще и обругали, — сказал я своему ученику.

Обсуждение шло весьма долго. О чем можно было столько говорить? Вдруг из комнаты — взрыв хохота. Да, именно хохота! — каждый во весь голос. Хохот так же мгновенно оборвался, и опять стало тихо. Я — студенту:

— Вот сволочи, валят, губят человека, да еще и смеются. Как инквизиторы! Зачем так? Ведь трудно мне… Ну ничего, выдюжим. Жизнь — борьба.

Вдруг дверь открывается, и, как привидение, медленно появляется ученый секретарь с ничего не выражающей физиономией. Все ясно. Жестом пригласил меня, пропустил впереди себя. Я вошел, злющий, с насупленными бровями, встал позади стула и взялся руками за его спинку. Зайцев:

— Присаживайтесь.

Я не шелохнулся:

— Ничего, я постою.

— Пожалуйста, присаживайтесь! — повысил он голос.

Я сел на край стула, положил ногу на ногу, локоть правой руки — на колено, а подбородок — на ладонь. Смотрю немигаючи. Тишина. У всех лица суровые, глаза безразличные. У Зайцева тоже. Все ясно. Зайцев начал противно и нудно:

— Вы — молодой человек, это хорошо. Но вы все опровергаете, всех критикуете, дерзко отвечаете на вопросы, о чем вам уже сделал замечание профессор Лепукалн. Не могли же родиться ваши методы, не будь старых.

Он читал мне нотацию. Это страшно раздражало. Ну сколько можно измываться? Я уже открыл рот, чтобы попросить Зайцева прекратить нравоучения, как он вдруг изменил тон, лицо приняло доброжелательное выражение:

— Но вы выполнили большую и оригинальную работу, и мы единогласно проголосовали за присуждение вам степени доктора медицинских наук.

Я вскочил и в растерянности обвел всех глазами. Опять взрыв гомерического хохота. Смеялись и Лепукалн, и «Бакулев», и остроносый профессор (это был А. Я. Пытель).

— Спасибо, спасибо, — говорил я в полной растерянности.

Моему удивлению не было предела. До меня с трудом доходило, что мучения мои кончились и что я доктор наук. Победа завершена, недругам не удалось загубить мою работу.

Подошел Зайцев, крепко пожал мне руку, поздравил;

— Подождите в коридоре, у нас еще есть вопросы.

— Невероятно! Утвердили! — сказал я своему ученику.

Мы обнялись. Смеялись, радовались, обсуждали эту только что завершившуюся процедуру.

— Вот сукин сын ученый секретарь, — говорю я по-доброму. — Хоть бы шепнул об этом, когда пропускал в кабинет, хоть бы подмигнул или толкнул в бок. Вот «безобразники». А я-то их ругал почем зря. А они, оказывается, на моей стороне. — Стоим около стола, потом сели на него, говорим, радуемся.

Вдруг открывается дверь, выходит «Бакулев» и направляется к нам. Мы встали.

— Доктор Русаков, я профессор Ашот Михайлович Гаспарян из Ленинграда. Пришел попросить у вас прощения. Это я дал отрицательный отзыв. Я его не писал, мне его прислали готовым мои бывшие друзья Гольдин и Дунаевский. Когда они узнали, что я назначен рецензентом ВАК по вашей работе, позвонили мне, разругали диссертацию, посоветовали не тратить время и прислали готовый отзыв, который я подписал и передал в ВАК. Но, как вы теперь знаете, я тоже голосовал за вас. Поздравляю, желаю успехов. Вот Вам моя визитная карточка. Я ваш друг и полностью поддерживаю все сделанное вами. Еще раз прошу извинить меня.

Я был в крайнем недоумении и перехлестнут чувствами благодарности профессору, который сказал правду, нашел мужество извиниться и открыто поддержал.

С Ашотом Михайловичем мы действительно стали друзьями, постоянно переписывались. Он описал мои методы лечения стриктур уретры в руководстве по урологии (1970), изданном под редакцией А. Я. Пытеля. Будучи председателем I Всероссийского съезда урологов в Иванове, он назначил меня председателем одного из заседаний, несмотря на протесты Лопаткина, за которого на этом заседании я заступился (его жестко критиковал профессор Шевцов). Ашот Михайлович мне одному из первых поведал о своей неизлечимой болезни. Ивановский съезд был лебединой песней Гаспаряна, но кому-то надо было сорвать издание трудов этого съезда и сделать сам съезд как бы не существовавшим! Первым Всероссийским съездом назвали съезд, состоявшийся в другом городе. Зачем? К этому времени стал попадать в немилость своему ученику, набирающему силу за счет связей с правительством, и Антон Яковлевич Пытель.

После тяжких пробиваний (я уже познавал ученый мир!) в 1962 году вышла первая моя книга — «Стриктуры уретры». Та самая книга, на которую в 1988 году опубликовали в журнале «Урология и нефрология» клевету. Основной инициатор и автор этого весьма неприглядного дела — Красулин, который на моем материале и с большой моей помощью: написал и защитил кандидатскую и докторскую диссертации. Об этом довольно подробно написано в моей книге «Мне было страшно», которая есть в музее Варшавской медицинской Академии.

Хоть я и был доктором наук, широко оперировал, со страстью читал лекции, много писал, но в жизни был еще неопытен, крайне наивен и доверчив. Эти особенности в значительной мере сохранились во мне и теперь.

Ректор, втянувший меня в КПСС, начал втягивать меня и в свои очень темные дела — в его борьбу с наиболее прогрессивными профессорами института. Я это быстро понял, восстал и обо всем рассказал на общеинститутском партийном собрании…. И началась тяжелая, беспросветная борьба. В полной мере познавал теневые стороны научного мира и преступные дела людей с научными званиями, степенями и различными правительственными наградами.

В эту борьбу коварно вовлекли заведующего кафедрой, который по подсказке ректора вместе с молодым хирургом профоргом клиники в мае 1963 года написал письмо в Минздрав РСФСР, чтобы сократили мою должность второго профессора за ненадобностью. Министерство отклонило это заявление, ибо оснований к моему увольнению не было.

Тогда в сентябре того же года под давлением ретивого ректора Гутников в обкоме КПСС поставил вопрос: «Или я, или Русаков». После этого он вынужден был уйти с кафедры, а я был назначен исполняющим обязанности заведующего. В апреле 1964 года ученым советом был избран на эту должность.

В 1964 году впервые поехал на Международный конгресс урологов в Лондон. Там познакомился с удивительно добрым и обаятельным, очень деятельным и разносторонне образованным профессором Стефаном Весоловским. Это существенно изменило мою жизнь: открыло научные поездки в Польшу, Болгарию и Германию. О несостоявшихся поездках в Италию я пишу в упомянутой выше книге.

С профессором Весоловским мы вели оживленную переписку. Повторная встреча состоялась в Ленинграде на конференции урологов в 1966 году. А в 1970-м по приглашению Весоловского я приехал в Варшаву на конгресс урологов, на котором выступил с большим докладом о лечении стриктур уретры и показал цветной фильм на ту же тему. Я был счастлив от общения с этим замечательным человеком и с другими профессорами и урологами Польши, объездил многие города и всюду встречал неизменно самое теплое внимание и исключительно доброе и заботливое отношение. С моими работами польские урологи были знакомы.

В этот приезд я был в старой клинике профессора Весоловского, состоящей из двух огромных палат, приезжал в различные периоды строительства новой клиники, имен счастье много раз бывать в ней, видеть тонкие операции профессора Весоловского, принимать участие в обсуждении больных и жить наверху в маленькой комнатке для гостей.

В 1970 году кроме знакомства с многими польскими урологами я познакомился и подружился с профессорами Алкеном из Германии, Люнгреном из Швейцарии, Джеронколи и Ровазини из Италии и многими, многими другими. Все они относились ко мне очень тепло. Это радовало и вдохновляло. Мне открывались широкие пути контактов, но выезжать из Советского Союза было очень трудно. Некоторые приглашения, даже обеспечивающие оплату, в Минздраве вырывали прямо из рук.

В последующие годы как один, так и с семьей бывал в гостях у профессора Весоловского и его заботливой жены, в семье у доктора Генриха Гаевского и на многих конгрессах, конференциях и симпозиумах, принимая активное участие в их работе. Польша и ее народ мне стали близкими, и я полюбил эту красивую страну и ее людей. В 1978 году меня избрали Почетным членом Польского урологического общества, а в 1987 году очень торжественно и неописуемо тепло на очередном конгрессе вручили диплом. Все это и особенно доброе и искреннее отношение остается в сердце на всю жизнь.

Общение с Польшей, с коллегами и просто с поляками прочно вошло в мою жизнь. Хоть я и не знаю хорошо польского языка, но могу объясниться с любым поляком, а когда бывает хорошее настроение, во время операции, на обходе или при разговоре с помощниками очень часто с удовольствием использую звучные польские слова и отдельные фразы.

Работа по лечению стриктур уретры явилась основой для создания собственного направления: «Регуляция воспаления, регенерации и состояния хирургического больного». В 1970 году этому была посвящена монография, а в 1978 и 1989 гг. — актовые речи на ученом совете Ростовского медицинского института. В 1975—1977 гг. выполнил титаническую работу, написав и издав трехтомное руководство «Основы частной хирургии» общим объемом около 90 печатных листов. В 1990 году создал три видео о лечении стриктур уретры. В 1991 году эти фильмы, озвученные на английском языке, демонстрировал в Амстердаме на конгрессе Европейской ассоциации урологов.

Всего мною написано 425 научных работ, из которых 14 монографий, 2 актовых речи, более 20 методических рекомендаций, 164 статьи в центральной печати, 28 — за рубежом, остальные — в местной печати. Имею 25 авторских свидетельств на изобретения.

Более 20 лет с невероятным упорством боролся за открытие в Ростове-на-Дону научно-исследовательского института клинической и теоретической хирургии, какого нет ни в одной стране мира. Однако мощную стену бюрократизма и рутины в руководящих органах пробить не смог. Удалось лишь получить группу усиления из 7 научных сотрудников, которую с великим трудом с 1970 по 1983 год увеличил до 32 сотрудников. А затем руководство института медленно и постоянно сокращало штаты, несмотря на интенсивную работу на самом современном уровне в тесном контакте хирургов с биологами, биохимиками, морфологами, иммунологами, психологами, математиками, физиками и другими представителями теоретических наук. Такое единение позволяет нам решать сложнейшие теоретические и практические вопросы современной хирургии, урологии и биологии. Но это никого из начальства не волнует. В течение 45-летней научной и практической работы ко мне ни разу ни большой, ни маленький начальник не пришел и не спросил, как мне с коллективом работается и не нужна ли какая-нибудь помощь. Никогда! А помехи и препятствия учиняют с великим удовольствием и почти постоянно.

Поэтому интенсивную работу по хирургии и урологии, педагогическую и научную деятельность вынужден постоянно сочетать с борьбой за честь и справедливость. Чего это стоит! Как много отнимает времени и здоровья! Но без борьбы, видимо, пока нельзя. Об этом немало, но далеко не исчерпывающе написано все в той же книге, которую я подарил музею. Здесь уже больше не буду касаться этой трудной и тревожной проблемы. Отмечу лишь, что, несмотря на сложные отношения с руководством института, ученый совет шесть раз мои работы представлял на соискание Государственной премии СССР (первый раз в 1973 году), и каждый раз эти представления отклоняли. Седьмой раз представили работу по хирургии нижних мочевых путей на соискание Государственной премии Российской Федерации 1994 года. Замечательно, что на общественном обсуждении работы на заседании Московского общества урологов все 84 присутствовавших уролога единогласно (тайно) проголосовали за присуждение премии. Это важный штрих, особенно если учесть мою постоянную и тяжелую борьбу с рутиной в науке. Но… премию мне не дали. Несмотря на положительные рецензии и множество поддержек ведущих урологов России и ближнего зарубежья (член-корр. медицинской академии Ю. А. Пытель, академик Н. Е. Савченко и др.), ряда ученых советов мединститутов и единодушное положительное решение урологического общества Москвы, при тайном голосовании непрофессионалов в комиссии при Президенте работу вновь провалили. Такова цена интенсивной бескорыстной работы, борьбы за справедливость и независимого поведения.

Шесть раз меня представляли к званию заслуженного деятеля науки (первый раз в 1980 году) и непременно проваливали на разных уровнях. Уже после Советской власти (через 11 лет после первого представления) мне присвоили это звание. И это еще не все. Ученый совет нашего института шесть раз представлял меня в члены-корреспонденты АМН СССР, но каждый раз при голосовании в Академии проваливали. Однако после представления Северо-Кавказского научного центра высшей школы в сентябре 1994 года меня избрали академиком медико-технической Академии РФ. Значит, что-то меняется в лучшую сторону.

С 1970 года я заслуженный деятель науки Калмыкии. Много сделал для этой республики в плане оказания хирургической помощи (прооперировал сотни наиболее трудных больных), в организации научного хирургического общества, в проведении конференций и подготовке научных кадров, хирургов и урологов. С Калмыкией до настоящего времени поддерживаются контакты, что в значительной мере определяется активностью моего первого ученика этой республики В. Сармуткина, ныне главного врача республиканской больницы, и другого моего ученика, беспокойного и энергичного М. Эренценова. Много лет сотрудничал с Кабардино-Балкарией, провел там первый съезд хирургов республики, консультировал и оперировал наиболее трудных больных, которые поступали и теперь поступают — правда, значительно реже — к нам в клинику. Как и с учениками из Калмыкии, самые теплые отношения сохраняются с моим учеником из Кабардино-Балкарии А. Камбачековым.

Помогал и помогаю многим другим республикам бывшего Советского Союза. Мы в самых добрых контактах с литовскими урологами, куда я на протяжении 15 лет приезжал оперировать больных, на конференции и симпозиумы. Нельзя не упомянуть талантливого врача и разносторонне грамотного человека С. Мичелите и ее верных и много работающих учеников и сотрудников. Знаменательно, что контакты с Литвой взяли начало в Польше, где я познакомился с замечательным доктором К. Грицюсом.

Для лечения стриктур уретры уже более 30 лет к нам в клинику приезжают больные из всех регионов бывшего СССР, а также из Болгарии, Польши и некоторых других стран. Выезжал оперировать в Москву, Ригу, Вильнюс, Новгород, Йошкар-Олу, Ашхабад, Улан-Батор и другие города. Кроме операций — интересные встречи, творческие беседы, лекции и диспуты. Интересно и полезно.

А что сейчас? Вот штрихи из моей жизни и работы в начале нового учебного 1994 года.

Настроение перед началом учебного года не лучшее. Ох, как много различных болезненных воздействий! В старом здании клиники много лет не было ремонта, на стенах обширные язвы из-за грибкового поражения, на полу обшарпанный с трещинами линолеум, в коридорах потертые до деревянной основы мягкие кресла, не хватает элементарных простых аппаратов и инструментов, нужного шовного материала и игл, операционные столы и светильники почти разваливаются, в клинике часто не бывает воды, нередко привозят нестерильное белье (стерилизуют дедовскими методами), из-за чего приходится откладывать операции. А ведь к нам в клинику более 30 лет приезжают оперироваться больные из всех республик бывшего СССР и даже из-за рубежа.

И это накануне учебного года… Ничего, я привык к этому. Но все же противно и больно. Обидно… И не столько за себя, сколько за науку, здравоохранение и глубокое растление в эшелонах руководства.

«Перенесем, не такое бывало», — внушал я себе, шагая в клинику после отпуска, проведенного в основном за письменным столом. И вдруг вспомнил Беньяна: «Смелей, бодрей, и цель моя добыта!». И зашагал тверже и быстрее. И тут же: «А в чем моя цель? Достигну ли ее? А может быть уже достиг? А может быть никогда не достигну? Нет, не достиг и не достигну». Читатель может спросить: а в чем моя цель? Конечно, не в премиях и не в звании академика. Моя цель — разумные и радикальные преобразования в медицине и хирургии, полное освобождение загаженного храма науки от торжествующей серости и, конечно, обеспечение каждому больному самого совершенного и успешного лечения с минимальными нагрузками на его организм. Конечно, сейчас эта цель недостижима. Но это не повод для уныния и прекращения борьбы. Кто-то же должен писать и говорить об этом? А это — борьба.

Энергично вздохнул, пошел быстрее и начал стимулировать в себе оптимистические начала и настраиваться на радостную встречу нового учебного года.

И вот она, неповторимая работа хирурга! В тяжелом труде — врачевание собственной души. Боже мой, как это здорово и, наверное, не всем понятно! В первый же день сложнейшая операция — удаление половины пищевода и почти всего желудка по поводу рака. Несмотря на попытки стимулировать оптимизм, шел в операционную в мрачном настроении. Но… оперировать надо, и я оперировал. Со своими великолепными помощниками все преодолели. Операция началась нормально, руки работали споро, и через час угнетение исчезло, настроение стало хорошим, операция прошла гладко. Полное удовлетворение… Из операционной вышел хоть и уставшим, но довольным и умиротворенным. Сделал большое дело. Вот оно — врачевание собственной души. Да и тела тоже. А через день еще одна трудная операция: у больной 30 лет с механической желтухой глубоко в воротах печени наложил анастомоз между культей общего печеночного протока и подведенной петлей тощей кишки. И тоже полное удовлетворение — молодой женщине открыли перспективы жизни. В тот же день еще одна операция: восстановил мочеиспускательный канал у больного, перенесшего до меня шесть безуспешных операций, две из которых делали в Москве. Вдохновляет и напряженная трудоемкая работа по подготовке к переизданию трехтомного руководства «Основы частной хирургии». Как это интересно и нужно!

Завтра новый учебный год. Праздник. Все сотрудники в сборе. Настроены по-рабочему и философски. Любят работу. Это радует и тоже лечит душу.

К концу второго рабочего дня в новом учебному году ко мне подошел преподаватель лицея нашего института и попросил прочитать вступительную лекцию:

— Вы так хорошо прочитали лекцию в прошлом году, что мы ее все до сих пор вспоминаем.

Я на мгновение задумался. Кажется, не в той форме. Надо читать лекцию вдохновенно. Сумею ли на этот раз? Отказаться? Пасую? Нет!

— Хорошо. Буду читать.

Вечером часто возвращался мыслями к предстоящей лекции. Что буду говорить? Как говорить? Кругом много мрачного, лживого и беззаконного… Однако говорить надо, и только правду: что есть и что должно быть. Трудная задача. Не стал продумывать всю лекцию. Пусть будет экспромтом. Надо только предельно сосредоточиться и полностью отдаться лекции, ее смыслу и сути, глубоко поверить самому в добрые перспективы… Как это трудно…

В аудитории, построенной еще в 1915 году по идее и под руководством профессора Н. Н. Напалкова, — мальчишки и девчонки, но уже взрослеющие и почти серьезные. Десятки глаз изучающе устремились на меня, а я неторопливо обвожу взглядом юных моих слушателей. Симпатичные лица с блестящими глазами. Но, кажется, глаза блестят не у всех. Вижу и скучные, почти безразличные лица. Но таких мало.

Я зажегся сразу. После приветствия сказал, что они выбрали очень интересную, самую трудную профессию и должны начать готовиться к ней уже теперь, находясь в лицее. И раз уж решили посвятить себя медицине, то и будем говорить о ней. Не преминул отметить, что медицина, и в частности хирургия, достигли многого. Но далеко не всего. И причина тому — ненормальное развитие медицинской науки и практической деятельности врачей. А это отражение совершенно ненормального развития человечества.

Аудитория замерла. Я сделал паузу, а потом продолжил:

— А разве не о глубокой ненормальности развития человечества свидетельствует создание атомного оружия, беспрерывные войны, террор, рост преступности да и многое другое, что не должно быть свойственно человеку с неограниченными возможностями, данными ему природой?

Далее говорил об очевидных успехах в медицине и хирургии в текущем веке, а потом, меняя интонацию голоса, несколько приглушая его, расшифровывал лицеистам многие недостатки и ошибки современной медицины.

— Пересадка сердца, печени, почек — это великое достижение науки и практической хирургии. Но ведь это одновременно свидетельствует о недостаточности наших знаний. Разве не лучше бы было исчерпывающе изучить причины и особенности развития болезни, которая приводит орган к гибели, и вместо пересадки пораженного органа своевременно остановить этот патологический процесс или на любом этапе заставить его идти вспять? Да, сейчас это фантазия, мечта. Но она реальна, и в передовых научных учреждениях закладывается основа для претворения ее в жизнь. Говорю вам об этом с одной целью: вы должны понять, что в медицине очень много темных и неразрешенных вопросов, которые предстоит разрешать вам и вашим ровесникам. Это одна из важнейших задач, которая стоит перед вами, и ее надо осознать и безоговорочно принять.

Аудитория в моих руках. Все замерли, слушают с величайшим вниманием. Я вижу, я чувствую всеми клетками своего тела, всей душой, что мы слились в едином порыве познать состояние и будущее медицины, определить дальнейшие пути ее самого рационального развития. Безразличных лиц уже нет. Мы думаем и мыслим и, кажется, говорим вместе, исчерпывающе понимая друг друга.

С извиняющимся оттенком в голосе, как будто я в этом виноват, сказал им, что современная медицина по своей идеологии находится ниже идеологии Авиценны, который жил более 1000 лет назад, Авиценна считал, что медицина — это прежде всего сохранение здоровья, а потом уже восстановление его при заболеваниях. А что у нас? Медицина — это лечение больных и далеко не всегда самое лучшее и самое совершенное, И это не удивительно, потому что, по-словам бывшего министра здравоохранения СССР Е. И. Чазова и президента медицинской академии В. И. Покровского ни медицинская, ни большая академии по-настоящему проблемой здорового человека не занимались. А все ли знают, что такое валеология, основу которой заложил наш отечестеенный ученый И. И. Брехман?

И я был поражен, нет, глубоко потрясен, когда один из лицеистов, симпатичный, с умным лицом юноша спросил меня: почему же до сих пор не нашли разрешения сетования Авиценны о том, что врачи не находили единых принципов лечения одного и того же заболевания? Неужели за 1000 лет не нашлось ни одного гениального ученого, который бы решил эту проблему? Не скрывал своего восхищения от существа вопроса, я подчеркнул чрезвычайную важность его для медицины всего мира. Коротко рассказал о направлении работы нашей кафедры, которая десятки лет придерживается единых принципов лечения. Но пробить прогрессивное направление для повсеместного применения пока невозможно. Косность, невежество, рутина и даже преступность в науке и медицине мешают этому. И это не только у нас. Вот почему и зависла на тысячелетие абсолютно верная идея Авиценны.

— Вам предстоит решать эти важнейшие не только научные, но и организационные проблемы. Но чтобы добиться успеха, надо смолоду, сейчас, формировать из себя свободных, творчески работающих, независимых и смелых людей.

В каждом из вас заложен талант. Да, да! И вы должны это понять и принять. Выдающийся хирург недавнего прошлого С. С. Юдин говорил, что «если гениальность — врожденное свойство, не управляемое и не поддающееся культивированию, то талант можно развивать трудом, упражнением и изучением высших образцов». В. Г. Белинский говорил, что беспредельная любовь к своей профессии — это уже талант. Так просто и ясно!

— Юные друзья мои, уже сейчас вы должны со страстью, вдохновенно относиться к учебе, к работе, ко всем лучшим проявлениям жизни. Великий Пирогов говорил: «Без вдохновения нет воли, без воли нет борьбы, а без борьбы — ничтожество и произвол». Вот мы и дошли до ничтожества и произвола во всем. А вырваться из этой рутины — и ваша задача.

— Вот я привел слова С. С. Юдина о необходимости изучение высших образцов. Их не только надо изучать, но им можно и подражать, но подражать в меру, дабы не погубить свою индивидуальность. Помните слова Иисуса Христа — оставайся самим собой! И только при этих условиях вы обеспечите наилучшее проявление и развитие своего таланта.

— Даже при недостаточных знаниях вы не должны бояться высказывать свое мнение. И если, например, вы обнаружите, что на лекции или на практических занятиях преподаватель скажет что-то непонятное или не соответствующее прочитанной вами книге вы должны, вы обязаны задать ему вопрос или даже возразить. Положение преподавателя? Умный преподаватель должен дать исчерпывающий ответ на вопрос или фактами спокойно опровергнуть ваше возражение. А если ваше возражение справедливо, преподаватель должен принять его. В этом свобода и независимость общения учителя и ученика при любых условиях. А если преподаватель цыкнет, одернет вас? Это будет проявлением зажима независимости человека, его свободы мышления и слова. И вы должны найти в себе достаточно смелости, силы и независимости и вежливо попросить преподавателя не ущемлять ваше человеческое достоинство. Настоящий преподаватель в таком случае обязан обратиться к доброжелательному тону. И тогда будет обеспечено разрешение любого вопроса, любого спора наилучшим образом и на объективной основе, на равных. Вы должны понимать, что трудно, очень трудно внедрить этот простой и без осечки действующий способ, который безошибочно выявляет уровень знаний, выраженность интеллекта и многие другие показатели, которые прячутся за окриками, грубостью и хамством. Представьте на мгновение, что этот принцип начал бы действовать в Думе и в правительстве. Все преобразования пошли бы верным путем, а ограниченным людям и прохиндеям не было бы места в руководстве. В медицине это было бы легко осуществить, если бы каждый врач, занимающийся лечением, беспрекословно выполнял завет древних врачевателей: когда лечишь больного, считай, что это самый близкий, самый дорогой для тебя человек.

— За это надо бороться активно, разумно и настойчиво. И это касается не только нашей страны. Подделки, лживость, коррупция поражают все человечество. За добро надо бороться сознательно и вдумчиво. Когда-то же надо реализовать гениальную заповедь Л. Н. Толстого: хорошие люди должны объединяться. Да, это трудный путь… «А легкий путь — дорога зла » (опять Беньян).

Я-Русаков Вадим Иванович страстно призывал сидящих передо мной молодых людей избегать в жизни «золотой середины» и в подкрепление своих слов сослался на С. С. Юдина, который называл «золотую середину» идолом посредственности. Говорил о трудностях такого пути и подтверждал это фактами. Но все же это лучший вариант жизни со всеми ее особенностями и проявлениями. И лицеисты, такие сейчас близкие и дорогие мне, внимали этим словам и, кажется, готовы были принять мои мятежные советы.

В заключение с большим подъемом и убежденно пожелал им всем стать свободными, независимыми, творчески работающими людьми, беззаветно и безоглядно борющимися за исполнение всех своих добрых желаний и мечтаний, глубоко понять личную ответственность за судьбу России.Русаков Вадим ИвановичВедь это так важно!

Последние слова мои потонули в шумных аплодисментах этих замечательных юношей и девушек. Они забросали меня умными и серьезными вопросами. Было ясно, что я общался уже с довольно подготовленными и думающими ребятами. Было много цветов, много улыбок, восторженных высказываний о разном — само откровение без ужимок и фальши. Как это здорово! Вот что нужно людям в повседневной жизни! И я и ребята внутренне ликовали — есть вера в нормальное будущее, все предельно понятно.

Идя вместе с ними по коридору старинной клиники, я был охвачен неповторимым приливом радости и великого счастья. Да, да! Я выразительно ощущал это. Вот она — награда за то, что сделал, и за то, что должен сделать. Зашли в мой кабинет. Еще много и о многом говорили. С трудом расставались.

Высокая красивая девушка подошла ко мне и спросила:

— Можно я прочитаю о равнодушных?

— Конечно.

— Не бойся врагов — в худшем случае они могут тебя убить, не бойся друзей — в худшем случае они могут тебя предать, бойся равнодушных — они не убивают и не предают, но только с их молчаливого согласия существует на земле предательство и убийство.

Я восхищен, я знаю эти слова, цитирую их в своих книгах. Не удержался, спросил:

— А чьи это слова?

Девушка в смущении призналась, что не знает.

— Это эпиграф к роману Ясенского «Заговор равнодушных», а автор этих великолепных слов Роберт Эберхардт.

Я еще долго находился под впечатлением этой удивительной встречи с задорной и умной юностью, божественным единением с ней. Волнуют и переполняют душу мысли: будущее у России есть, оно должно быть наилучшим! Вот она, великолепная молодежь, которую надо беречь, всячески поддерживать в дерзаниях и ограждать от тлетворного влияние зла. Есть положительное будущее у российской медицины! Но для этого нужна всеобщая продуманная борьба за разумность совестливость, справедливость и доброжелательность во всем и для всех! Добро может, обязано изменить мир!

«Мне было страшно» — художественно-публицистическая книга В. И. Русакова, которая появилась на полках книжных магазинов осенью 1994 года.

Вот некоторые положения из предисловия автора. «Идут нужные, но мучительные и с немалым количеством ошибок преобразования в политической, социальной, экономической, научной и культурной деятельности. В этом историческом процессе очень важно четко разделять глобальные, жизненные для государства и народа проблемы, и частные. Необходимо также полное понимание того, что будущее страны зависит от каждого гражданина России, от его способности объективно оценить не только все происходящее, но прежде всего самого себя, свое прошлое и настоящее, свои возможности, неколебимо восстановить и сохранить (если оно не было потеряно) понятие о чести, совести, правде, добре и милосердии».

«Первую часть книги, содержащую две маленькие повести и рассказ, можно было и не комментировать. Рассказ — это эпизод в жизни мальчишки из (простой рабочей семьи — элементы формирования характера. А повести (наряду с отражением то беспокойных и трудных, то радостных и вдохновляющих врачебных дел) содержат местами гротескное, а местами смягчающее описание тяжелой и неравной борьбы добрых и злых сил в хирургии и науке, удушающей атмосферы в №-ском медицинском институте, много лет разлагающей человеческие души и затаптывающей в нечистоты понятия о нравственности, справедливости, свободе мышления и независимости. Во второй повести нет конкретных прообразов. Почти в каждом лечебном учреждении мы найдем и Витова, и Раздорцева, и Власенко, и Трясогускина, и Романову, и др. — это собирательные образы и, конечно, усиленные в своих положительных или отрицательных качествах. Здесь все понятно — добро побеждает зло. Но добро побеждает в личных и частных проблемах, а не в глобальных, имеющих государственное и общечеловеческое значение. Об этом с грустью размышляет Витов: «…Стоит только подумать о еще не совершенных делах и многих не выполненных задачах, решение которых сейчас нужно людям разной судьбы, сердце начинает ныть. И наваливаются беспокойные мысли о силе тех препятствий, которые надо преодолеть. Хочется надеяться, что скоро произойдут нужные изменения…».

«Нелепейшей организации научной и практической работы медиков, разнообразным преступным деяниям и борьбе с тяжелой болезнью, которой поражены здравоохранение и наука, посвящена публицистика. Мы должны, мы обязаны говорить об этом для того, чтобы скорее и эффективнее принять меры для избавления от тяжелых пороков, рожденных тоталитарным режимом. Помоги нам Бог, чтобы это не было поздно».

«Думаю, взволнует читателя твердое заявление о том, что «каждый врач лечит, как хочет, и ни за что не отвечает, если больной или родственники его не подадут жалобу. Да и жалобы срабатывают только в том случае, если врач не имеет сильных покровителей». А кто страдает от этого? Больные, народ! Так надо же что-то делать и немедленно! Ятрогения нарастает катастрофически. Почему люди все терпят? Видимо, сохранились еще механизмы, лишающие человека свободного мышления, независимого поведения и полного освобождения от рабства».

«Если мы действительно хотим создать независимое демократическое государство и полноценную медицину, то мы должны избавиться от озлобленной реакции на любую критику, на объективную оценку своих ошибок и тем более преступных действий».

«Очень хочу, чтобы читатель твердо понял основную цель статей — остановить нарастающий развал медицинской науки и здравоохранения, обусловленный, прежде всего, беззаконием и неграмотной организацией этой важнейшей человеческой деятельности, прекратить преследование независимых и инакомыслящих врачей и ученых и глубоко прочувствовать очевидную необходимость коренных и конкретных преобразований, направленных на оздоровление медицины».


Комментарии закрыты.



Thanx:
Яндекс.Метрика